Она не могла постигнуть, что скука является почти единственной силой, управляющей людьми, которые родились в Париже, уже имея лошадей в своей конюшне.
— Все эти существа, которых толпа считает столь счастливыми, — добавлял Федер, — воображают, что у них такие же страсти, как у остальных людей: любовь, ненависть, дружба и т. д., — а между тем их сердце могут взволновать одни только наслаждения тщеславия. Страсти укрываются в Париже лишь в мансардах, и я готов держать пари, — добавил Федер, — что на прекрасной улице предместья Сент-Оноре, где вы живете, ни одно нежное, пылкое и великодушное чувство никогда не спускалось ниже четвертого этажа.
— Нет, вы несправедливы к нам! — вскричала Валентина, решительно отказываясь допустить существование таких печальных вещей.
Порой Федер внезапно умолкал. Он упрекал себя за то, что открывает истину столь молодой женщине: не значило ли это подвергать риску ее счастье? С другой стороны, он отдавал себе должное. Ведь он никогда не говорил ей ничего такого, что могло бы помочь осуществлению планов, касающихся его любви к ней. В сущности, у него и не было никаких планов. Он просто не мог отказать себе в удовольствии проводить свою жизнь в самой задушевной близости с прелестной молодой женщиной, которая, быть может, его любила. Сам же он дрожал при мысли связать себя страстью и, конечно, сейчас же покинул бы Париж, явись у него уверенность в том, что в конце концов он страстно полюбит Валентину. Можно с точностью утверждать, рисуя душевное состояние Федера, что только мысль об ужасной тоске, которая должна была охватить его на следующий день после отъезда, удерживала молодого художника в Париже и мешала ему со всей серьезностью думать о возможных последствиях его поведения. «Скоро я и без того вынужден буду перестать видеться с ней. Одно грубое слово Делангля относительно моего ухаживания за Валентиной — и мне откажут от дома. А как только эта маленькая монастырская воспитанница перестанет меня видеть, она перестанет и думать обо мне, и через полтора месяца после разлуки Валентина будет вспоминать о Федере точно так же, как о любом своем парижском знакомом».
Однако нашему герою редко случалось так глубоко задумываться над своим положением. Он был вполне убежден в бесспорности следующего правила: «Не следует любить легкомысленную женщину и ставить все свое счастье в зависимость от ее каприза». Но он не желал сделать естественно вытекающий из этого правила вывод: «Тот, кто не хочет попасть в подобное положение, столь опасное для человека с сердцем, должен уехать».
Чтобы не приходить к этому ужасному заключению, Федер прибегал к всевозможным софизмам. Так, например, оставаясь несколько дольше обычного наедине с Валентиной, он заставлял себя заниматься разрешением следующего вопроса: «Хорошо ли для счастья этой молодой женщины, что я лишаю ее иллюзий, оставшихся у нее после монастыря? Не может ли это преждевременно ее состарить?» Федер совершил в ранней молодости столько безумств, что теперь он был не по возрасту рассудителен и с легкостью пришел к решению разочаровывать Валентину лишь в тех случаях, когда ее ложные понятия могли привести ее к неприятным ошибкам. Однако нередко бывало, что в нужный момент у Федера не оказывалось времени или возможности разъяснить своей юной подруге все то, что ей следовало бы знать, чтобы поступить как должно. Многие необходимые объяснения не могли быть даны с ясностью и откровенностью в присутствии таких закоснелых в предрассудках провинциалов, как господа Делангль и Буассо; их оскорбило бы каждое слишком искреннее слово. В обществе такого рода людей никогда не следует отступать от банальных выражений, к которым они привыкли.
Затрудняясь самостоятельно разрешить вопрос о том, всегда ли следует говорить Валентине правду, Федер принял странное решение — советоваться с ней самой. Конечно, такое решение было приятнее всего для человека, влюбленного так сильно, как был влюблен наш герой, но надо признать, что в нем было и нечто ребяческое. Валентина вышла из монастыря, вооруженная пятью или шестью общими правилами, скорее ошибочными, чем верными, и применяла их ко всему на свете с неустрашимостью, казавшейся Федеру и очаровательной и забавной: эта неистовая монашеская неустрашимость составляла полнейший контраст со справедливым и нежным характером Валентины.
— Если я буду и дальше изрекать печальные истины, которых вы от меня постоянно требуете, вы можете лишиться самого восхитительного, что есть в вашем обращении, — сказал ей как-то Федер. — Если вы перестанете сопровождать смелое высказывание какого-нибудь нелепейшего афоризма своей чарующей улыбкой и готовностью отречься от этого афоризма, как только вам разъяснят его вздорность, вы сразу потеряете поразительное и своеобразное превосходство над всеми женщинами вашего возраста.
— Что ж, если это сделает меня менее привлекательной в ваших глазах, не открывайте мне правду. Лучше уж я буду говорить в обществе какие-нибудь глупости, и пусть люди смеются надо мной.
Федер чуть было не взял руку Валентины и не покрыл ее поцелуями. Желая рассеять это опасное волнение, он поспешил заговорить:
— Каждый раз, когда вы разговариваете с людьми, которые давно живут в Париже, — сказал он поучительным тоном, — я замечаю у ваших собеседников тщеславие и непрестанное внимание к чужим ошибкам, тогда как у вас нет для самозащиты ничего, кроме доверчивости и доброжелательности, столь же искренней, сколь и безграничной. Безоружная, с открытым сердцем, стоите вы перед ними. А ведь люди прежде всего осторожны и выходят на арену лишь тогда, когда чувствуют, что на них надета железная броня, и когда они уверены в том, что их тщеславие неуязвимо. Если бы вы не были так красивы и если бы благодаря мне г-н Буассо не давал безупречных обедов, над вами стали бы смеяться.